Константин Мирошник
...Восемнадцатого сентября Киев опустел. Разнесся слух: в городе нет власти. Советы ушли, немцы не появились. Люди кинулись в центр. Меня вынесло толпой на Крещатик, где уже начался повальный грабеж магазинов: срывали замки, разбивали витрины, волокли все, что попадало под руки, — на возках, колясках, носилках, телегах. Меня несло, как щепку, по универмагу на углу Крещатика и улицы Ленина, все вокруг словно озверели. Помню, успел ухватить две щетки — одну сапожную, другую для одежды. Бросился в центральный гастроном, что напротив, — добыть еду. Гастроном был пуст, только валялось несколько распоротых мешков, а вокруг них рассыпанная крупа. Но стояли нетронутые стеллажи — банки с крабами. Я взял пару банок: ходить с пустыми руками было как-то неудобно. Вернулся домой уже к ночи.
Утром, девятнадцатого, быстро поел и — на улицу, узнать новости. По нашей Тургеневской поднялся на Львовскую, где всегда много народу, и встретил соседей.
— Ты что здесь бегаешь? — спрашивают. ? В Киеве немцы...
— Как немцы? Не было же ни выстрелов, ни боя, ничего, и вдруг — немцы!
— В Киеве немцы.
— Где?
— Да на Крещатике.
Кинулся я на Крещатик — через Прорезную, что круто спускается вниз и где все издалека видно: колонны шли по Крещатику. Я хотел разглядеть их поближе... Немцы шагали в строгом порядке, вымытые, начищенные, веселые. Офицеры ехали верхом. Двигались машины. Народу на тротуарах было много. Я видел радостные лица, букеты цветов, которые бросали немецким офицерам, но у большинства настроение подавленное, лица хмурые.
Обо всем этом я рассказал бабушке и дедушке, вернувшись домой. На следующий день вывесили первые приказы, в основном, о военном положении. На русском, украинском и немецком языках писалось, что необходимо... соблюдать светомаскировку... необходимо сдать в комендатуру велосипеды, радиоприемники, фотоаппараты... необходимо...
И в конце любого приказа одно и то же: за невыполнение — смертная казнь. Прочитал я и то, что советские деньги продолжают ходить: десять рублей приравниваются к одной оккупационной марке. И конечно же, узнал, что необходимо вернуть награбленное имущество туда, откуда оно взято. И еще о том, что все мужчины от восемнадцати лет и старше обязаны явиться в комендатуру на угол Крещатика и Прорезной, в здание бывшего магазина «Детский мир».
Появились украинские полицейские с желто-голубыми повязками и надписью О.У.Н. — организация укра¬инских националистов. Они стали следить за порядком в городе. Вышла газета «Украинское слово», где писалось, что немцы девятнадцатого сентября взяли Киев и Полтаву и успешно продвигаются к Москве. С двадцатого по двадцать третье сентября в Киеве было совершенно спокойно, ни выстрелов, ни взрывов, ни даже отдаленной канонады. До комендантского часа ходили свободно, ели, что припасли, из дому выходили только по воду, в Покровский монастырь, где были колодцы... Я и бабушка тащили ведра и чайники, дед и тетя, оба инвалиды, оставались дома. По дороге встречались с немецкими солдатами и офицерами, бабушка меня все в бок подталкивала, все требовала, чтобы я уважительно говорил «гутен морген» или «гутен таг». Сама она здоровалась с каждым, но немцы не реагировали, разве иногда буркнет кто из них «гутен морген».
Двадцать четвертого в первой половине дня шли мы по воду. Неожиданно раздался страшный взрыв, мы увидели над центром столб дыма. Через несколько минут — еще взрыв, потом еще, взрывы шли беспрерывно, оглушали, черная завеса дыма зависла над Крещатиком, это поражало, ведь самолетов не было ни видно, и ни слышно.
Уже к вечеру появились очевидцы, которые рассказывали, что взрывается Крещатик, немцы напуганы, покинули центр, даже войска покинули город, остался только вооруженный комендантский надзор, паника. Немцы пытаются гасить огонь, тянут пожарные рукава от Днепра, воды ведь в городе нет, но, говорят, кто-то по трассе то ли перевязал, то ли перерезал трубы, и вообще весь центр заминирован, а взрывают жиды и большевики. Взрывы продолжались почти трое суток.
После войны стало известно, что это была запланированная акция советских войск. Когда немцы вошли в Киев, расположили все свои службы и как бы пообвыкли, акция началась, а вместе с ней и вывод войск, и паника, и страх, что весь город заминирован, но заминирован был только центр. После трех дней беспрерывных взрывов над городом стоял, не колыхаясь, плотный дым пожарищ, и пепел летал над нашими головами еще долго. А дедушка готовился к празднику Иом-Киппур, двадцать девятого мы проснулись рано от неожиданно наступившей тишины, было тревожно. Странную реплику я вдруг услышал от нашего соседа Лавриненко, обращенную к дедушке. Лавриненко тоже был стар, не очень вразумительно говорил что-то вроде: «Ну вот, Лейб, кончилась ваша жидовская власть, сейчас уже начнутся новые порядки, так что имей в виду, с вами рассчитаются...»
А ведь жили мы с соседями довольно дружно, а тут шепотки, какая-то затаенная злоба.
— Чего ты здесь вертишься? — сказал мне кто-то из соседей во дворе. — Видел новый немецкий приказ? Не-е? Так вот, на углу Павловской и Тургеневской висит. Пойди почитай...
Я читал, но не помню дословно...
«Всем жидам города Киева взять с собой личные вещи, деньги, документы и явиться 29 сентября утром в район улицы Мельника... За неявку — смертная казнь... Комендант города...»
Киевляне знали, это — у Лукьяновских кладбищ.
Рассказал я все дедушке, он задумался, а потом вдруг засуетился, всем указания дает: паковать это, взять то, словом, готовиться назавтра к выполнению приказа, и бабушка уже начала собираться в дорогу. Неожиданно в разгар суеты входит наша молочница Соня из села Белогородка, что на реке Ирпень в двадцати двух километрах от Киева. Давненько не носила она нам молоко, сметану, яйца, кур, а сейчас пришла в город обменять продукты на вещи.
— Соня, — говорит ей дедушка, — есть приказ немцев явиться всем нам в такое-то место, полагаю, по причине, что в городе обстановка неспокойная, могут быть еврейские погромы, хотят нас вывезти в безопасное место. Куда? Никто не знает. Я бы хотел тебя попросить, Соня, возьми ты Киму (меня тогда звали Кима по имени моего дедушки, папиного отца — Калмана) с собой в Белогородку, будет он вам в хозяйстве помогать... А нас как привезут на место, устроимся, я напишу, и он к нам тогда приедет...
Соня согласилась, собрали вещи в мешочек, распрощался с дедушкой, бабушкой и тетей...
...Я боялся идти домой, пробирался к тете Рахили, она жила недалеко от нас. Я даже страшился вспоминать, что было со мной в последние дни. Соня отдала меня старосте в селе, он велел полицейскому отвести меня обратно в Киев, а от него я сбежал. Я помнил, что у тети жила домработница, постучал. Она открыла, увидела меня, побелела:
— Звидкиль ты взявся? Заходь скорише, — захлопнула за мной дверь, — знаешь що, всих пострилялы. Всих, яки шли по приказу, всих пострилялы. И дедушку, и бабушку, а тетя Рухл... Она не могла иты, вже писля того, як вони пишлы, нимци шукалы по дворах, то хтось з сусидив сказав, що там е ще одна жидивка, то вони заскочили у двир и там у двори застрелили тетю. Це було тридцятого. Нимци выдали ще один приказ, що не вси евреи пришлы туды в Бабий Яр. Нимцям видомо, де хто переховується тут в мисти. Наказують и тих, що знають, де переховуються евреи... Убывають... Тикай з Киева, иды в якесь сило...
Да и боязно было оставаться. Страх уносил меня подальше от моего дома. Помнил смутно, до войны отдыхали мы на какой-то даче, село Плиски, это по дороге на Нежин, в сторону Москвы, а до села километров двести, хозяева там, крестьяне, у которых мы жили, единственные знакомые. Надо туда добираться, да как? Только из Киева выйти — нужно Через Днепр, а все мосты взорваны, плавать я не умею.
Я шел, скорее, меня несло по Киеву состояние животного страха, когда каждое кажущееся знакомым лицо вызывало ужас, и все внутри обрывалось. Еще издали, увидев немца, я прижимался к рекламным щитам, поднимал воротник пальтишка, низко опускал кепочку, прятал физиономию, делал вид, что читаю.
Это было какое-то совершенно всесильное нежелание умереть, случайно попасться. Окольными улицами добрался до Днепра. Шел, пошатываясь, вдоль верхней террасы днепровских парков, по Владимирской горке, затем Первомайскому парку, Пролетарскому саду, глядя сверху на Днепр, на два построенных немцами понтонных моста. Один, довольно широкий, — для транспорта, другой — для пешеходов, и по обоим шло интенсивное движение. Я спустился вниз и отчетливо увидел, что множество людей, жителей Киева и пригородных сел, шло в сторону Дарницы и из Дарницы, а у входа на мост украинские полицейские и немецкие солдаты осматривают проходящих, заглядывая в кошелки и мешки. Я, маленький, щуплый подросток, незаметно проскользнул в толпу, меня пронесло мимо часовых.
Шел, не чуя ног, через Днепр, и дальше, вдоль разрушенной трамвайной линии, на Бровары. Я знал, что она выведет к станции, а там на восток, на Плиски. Уже стемнело, надо было где-то спрятаться на ночевку, я знал о комендантском часе. Увидел во тьме на колее старый разбитый трамвайный вагон, без стекол, без дверей, влез в него, спрятался под скамью, скрючился, затих.
Я прошел около сорока километров, но страх не проходил, я то дремал, то впадал в бессознательное состояние, все вокруг было призрачно и тошно.
Вдруг издали — стук кованых сапог, знакомый звук; кажется, идут двое, все ближе к вагону. Сжался в комок. Они прошли мимо, разговаривали по-немецки. Увидел в щель двух часовых, на груди у каждого — фонарь ярко освещает дорогу. Они шагали то в одну, то в другую сторону, с километр туда и обратно, я не спал, прислушивался к их шагам. Был странный момент: шаги замерли. Видимо, устав, они присели на подножку вагона. Это мог быть конец: одно движение, и они — в вагоне, посветили фонарем, выволокли меня из-под скамейки и — все...
К утру часовые ушли, в щель увидел подводы, людей, осторожно подполз к двери вагона, никто на меня не обращал внимания, скатился под откос, вышел на железнодорожный путь. Все было разрушено, поезда не ходили.
Брел часа два-три, позади остались Бровары, впереди — степь; хочу есть, сутки ничего не ел. Завернул в село, что у полотна железной дороги, немцев нет вроде, иду, прошу милостыню:
— Дайте кусочок хлиба, дайте що-небудь поисты.
— Звидкиля ты? Куды идеш?
— Та до крестной.
— А де вона?
— А крестна пид Харкивом.
Кто-то дал кусочек хлеба. Через несколько домов я постучался. Вышел старик, остановился у плетня, а я есть прошу, он говорит:
— Заходь до хаты, щось я тоби дам...
Дал он мне в хате картошки и хлеба, спросил, куда я иду, я ему повторил про крестную, он внимательно так слушал, смотрел:
— Знаешь, хлопчик, ты ж з города. Ну дивись, пальто и кепка в тебе городськи. Давай поминяемось. Ты мени залишь оце пальто, цю кепку, а я тоби дам щось одягнуты, да ще в дорогу трошки сала та й хлиба...
Согласился. Натянул на себя сельскую одежду, это было к лучшему. В новой одежде я стал сельским мальчишкой.
Иду себе и иду вдоль рельс, по шпалам, редко встречаю людей, никого не спрашиваю ни о чем, и так опять до ночи, мимо сел, которых множество вдоль железной дороги. Совсем смерклось, когда я подошел к заброшенной железнодорожной будке, заглянул, а там уже пять или шесть мужчин, все сельские, готовятся к ночлегу, ищут солому для подстилки, колют щепу, чтоб печь растопить. Еще заходят. Уже где-то около пятнадцати человек набилось. Я молчу, только слушаю, понимаю, что это окруженцы, то ли солдаты, то ли командиры. Под Киевом большая армия попала в окружение, а они, в основном, украинцы из Киевской области да с западных краев, идут, вроде бы, по домам. Часть из них пробирается на восток — русские и украинцы из тамошних областей. Я слушаю и запоминаю, где опасно ходить да как вести себя, ни в коем случае не двигаться большими группами, максимум по двое, избегать крупных поселков, особенно станций, где много немцев.
Так я пробирался несколько дней. Хотел есть, заходил в село, просил милостыню, довольно искусно и успешно, а под вечер опять отыскивал очередную будку, которые время от времени попадались на пути. И каждую ночь в этих будках собирались окруженцы. ...Нагнал я как-то двух мальчишек, взглянул и сразу понял: евреи. Стал расспрашивать, куда идут и откуда. Один говорит, что ему тринадцать, а второй помладше, а идут они из... Бабьего Яра. Открылись они мне после того, как я поведал им все о себе. 29 сентября они шли вместе с мамами, дедом и бабкой, а отцы их — в Красной Армии. Ничего не знали и не подозревали, добрались до угла Овручской улицы, где начало оврагов и еврейского кладбища, а там полно полицейских и немецких солдат, толпа валит и валит, запрудила всю улицу Мельника, а она довольно широкая. Дальше узкая улочка, перед ней — шлагбаум, и всех туда втискивают, а в конце улочки — поляна, приказывают: вещи отнести в сторону — чемоданы, мешки, сундучки — все в кучу, дальше — по узкой тропинке, а вокруг поляны и вдоль тропинки полицейские, немцы с собаками, гонят всех, за оврагом опять — поляна, на ней велено раздеваться догола и опять — вещи в кучу, крики солдат, собачий лай, обезумевшие голые люди. Снова их погнали, снова остановили, отделили группу, человек тридцать, а может, пятьдесят. Те, кто остался, ожидали очереди, а оттуда, куда увели первых, вроде неслись выстрелы, но люди до того обезумели, что не могли понять, откуда и почему стреляют. А тут поступила команда: «Впе¬ред, вперед, скорише, скорише, давай», гонят, бьют палками, над ними стена оврага, на тропе только одному можно уместиться, а с противоположной стороны стреляют, видно, люди падают, переворачиваются, летят вниз, а под ногами груды тел.
Мальчики не помнят, как полетели с откоса, на них падали тела. Сколько прошло времени, они сказать не могут, но вдруг стало абсолютно тихо. И каждый из них сам по себе выбрался. Услышали в овраге шорох и увидели в темноте друг друга. Ползли долго.
Стало светать, и они убедились, что все еще находятся среди оврагов и ушли недалеко. Спрятались в кусты, забылись или уснули. Проснулись от человеческих голосов, видят — недалеко дом, около него женщина, мальчик и девочка постарше. Один из спасшихся окликнул женщину:
— Тетя, можно вас?
Подошла, видит: голый мальчик, весь исцарапанный и окровавленный.
— Дайте воды, тетя...
Отнеслась к нему участливо, узнала, что в кустах еще один, говорит:
— Подберитесь к дому, но чтобы никто вас не видел. Налила в таз воды, помыла ребят, нашла одежонку, правда, не по росту, накормила, сказала, что они живут рядом с Бабьим Яром и знают — там убивают людей. Посоветовала обойти Яр в сторону шоссе, да поскорее.
Добрались они до Днепра, какой-то рыбак переправил их на лодке.
— Ну и куда вы идете? — спросил я, выслушав рассказ.
— Куда глаза глядят, только бы удрать от немцев, — сказал старший.
Около какого-то села мы расстались. Больше я их не видел и о судьбе их ничего не знаю.
...На пятый день пришел в Плиски. Помнил, где находится домик, и что хозяйку звали почему-то Мундерша. Это была пожилая крестьянка, жила рядом с двумя взрослыми детьми: сыном и дочкой. Они-то имели свои хозяйства, а она жила отдельно в своей хате. Застал я ее дома. Все откровенно рассказал. Она бывала у нас в Киеве, знала бабушку, деда, тетю Рахиль, выслушала и говорит:
— Ну, а шо ж зробимо. Куды ж ты динешься. Така жизнь, никуды диватыся. Залишайся, якось перебудемо. Що до старосты, так добра людина, скажу, що ты мени родыч, будеш робити — в хати, або в огороди...
Дети ее тоже знали меня и относились с пониманием. Прожил я у старой хозяйки до весны сорок второго года. Новости были самые разные, что немцы взяли Харьков и уже Москва им видна. Но окруженцы, что шли вдоль железной дороги да заходили подкормиться, говорили, что фронт не так уж далеко, и Москву немцы не взяли, Курск в руках русских. Прошла зима, стояло начало мая, проходящие сообщали: остановили немцев под Харьковом, там страшные бои. Я не находил себе места, однажды говорю Мундерше:
— Знаете що? Я пиду, пиду туды. Може, десь мои батьки, вони ж хвилюються, вони ж ничего не знають, вони думають, що мене вбили.
Отговаривала меня, потом согласилась:
— Ну, воля Божья. Все от Бога, як вже буде, иди... — дала мне в дорогу картошки, сала, хлеба.
Опять вдоль линии. Обошел Бахмач. Встречные пре¬дупреждали: в Бахмаче немцы. Прошел Конотоп. Аза ним — развилка: одна дорога к Харькову, другая — на Москву. Решил — на Харьков, и вдоль железнодорожного полотна обошел Сумы. Встречные предупреждали: дальше нельзя по линии, там — войска.
Пробирался проселками, опять просил милостыню, ночевал то в стоге сена, то под кустом: земля теплая, весенняя. Ночью слышны были дальние выстрелы, на них я и двигался. Опять вышел на железнодорожную линию, в селе сказали мне, что идет она из Харькова не то к Белгороду, не то к Курску, словом, на север.
Я запомнил этот день, девятнадцатого мая, впереди, вижу, пересечение путей, и к нему по грунтовой дороге пылит немецкая колонна, солдаты пешком, пушки на конной тяге, офицеры на лошадях. Что делать, повернуть обратно, спрятаться то негде, все открыто? Была не была, вид у меня сельский, подался вперед, помахивая прутиком, прямо навстречу колонне. На меня никто внимания не обратил.
Уж темнело, я шел мимо какой-то станции. Среди разрушенных строений стоят солдаты в плащпалатках, в касках. Погон не видно. Приостановился, мне послышалась русская речь. Нагнулся, завязываю шнурок. Да, это говорят по-русски. Я бросился с насыпи к ним:
— Вы русские солдаты?
— Да... Ты что здесь делаешь? В чем дело?
И я горько заплакал. Говорил, что бегу от немцев из Киева, что там всех моих родных перестреляли, что я — еврей...